Гумилев. Теоретические основы акмеизма

32. Принципы акмеистической поэтики в декларациях и стихотворной практике

В этом вопросе руководствуемся мы следующими ориентирами:

1) Гаспаров поэтики русского модернизма.

2) Жирмунский символизм. (1916 г.)

3) Лекманов об акмеизме. Томск, 2000.

4) Ермилова Акмеизм // Русская литература рубежа веков (1890-е – начало 1920-х годов) М., 2000.

5) Литературные объединения Москвы и Петербурга г. М., 2004.

1. Предыстория

Акмеизм вышел из недр символизма. Началось все с того, что на «башне» Вячеслава Иванова весной 1909 г. по инициативе Гумилева, и гр. А. Толстого, осознавших себя «недостаточно владеющими своим ремеслом», Иванов читал группе молодых поэтов курс древнегреческого стихосложения. Эти штудии породили «Общество ревнителей художественного слова» (оно же «Академия стиха»), возникшее осенью того же 1909 г. при журнале «Аполлон». Для чтения лекций в «Академии» были приглашены Вяч. Иванов, И. Анненский, В. Брюсов, М. Кузмин, А. Блок.

В октябре 1911 г. и основали собственное общество «Цех поэтов». Это отделение было обусловлено нежеланием Гумилева оставаться в положении ученика и эпигона символистов, а также участившимися расхождениями Вяч. Иванова и Гумилева в воззрениях на литературу, которые отразились, в частности, в рецензии последнего на стихотворный сборник Иванова «Cor ardens». (В ответ на ругательную рецензию Гумилева на сборник Иванов на одном из заседаний «Общества» разнес стихотворение Гумилева «Блудный сын». Почти через год после этого произошел окончательный разрыв, Городецкий и Гумилев 18 фев. 1912 г. заявили, о своем «отрицательном отношении к символизму».

2. «Цех поэтов»

Наименование литературного объединения «цехом» программно отражало установку кружка на совершенствование поэтического «ремесла»; одновременно создатели полемически дистанцировались от почитаемого символистами образа вдохновенного поэта-ясновидца. Кроме того, образованное аналогично словосочетанию «Академия стиха», название «Цех поэтов» заключало в себе также идею поворота от стиховедческой теории к поэтической практике.

Атмосферу средневековой гильдии подчеркивали, кроме самого названия также особые организационные формы ЦП: титулы синдиков для руководителей Городецкого и Гумилева, иерархическая структура кружка и строгий порядок заседаний и приема новых членов. Оба синдика попеременно председательствовали на собраниях, а рядовые члены, стихи которых читались и разбирались, должны были следовать их указаниям. При обсуждении стихов не разрешалось «говорить без придаточных», то есть без аргументированного обоснования суждений.

В состав кружка входили: , А. Ахматова (секретарь), С. Городецкий, Гумилев, М. Зенкевич, Г. Иванов, Н. Клюев, М. Кузмин, Е. Кузьмина-Караваева, М. Лозинский, О. Мандельштам, В. Нарбут, В. Пяст, В. Хлебников и мн. др.

Печатным органом кружка являлся – формально независимый, но фактически печатавший почти исключительно произведения членов объединения – ежемесячник стихов и критики «Гиперборей» (издатель и отв. редактор – Лозинский), существовавший в гг. Как орган «Цеха поэтов» также воспринимался журнал «Аполлон», главой литературного отдела которого стал с 1912 г. Гумилев.

В 1914 г. произошел «внутренний раскол цеха»: между Гумилевым и Городецким вспыхивает назревавший давно конфликт на почве теоретических разногласий. Не только личные разногласия, но и начавшаяся война – в августе 1914 г. Гумилев идет вольноопределяющимся в армию – приводят к окончательному распаду ЦП.

Первая попытка восстановить ЦП относится к гг., когда возник второй ЦП, возглавляемый Г. Адамовичем и Г. Ивановым. В 1920-21 существовал третий ЦП.

3. Наконец об акмеизме

В 1912 г. внутри ЦП сформировался кружок акмеистов. Поскольку его инициаторами являлись сами синдики, ЦП и акмеисты часто отождествлялись (показателен подзаголовок статьи Блока «Без божества, без вдохновенья» - «Цех акмеистов»). Между тем в ЦП объединились представители различных течений и групп – акмеистов, футуристов, символистов, оккультистов и др.

Лекманов предлагает рассматривать акмеизм как сумму трех концентрических окружностей. Первый , самый широкий круг, образуют участники «Цеха поэтов». Второй круг – собственно шесть акмеистов (Гумилев в письме к Брюсову писал, «что «Цех поэтов» стоит совершенно отдельно от акмеизма (в первом 26 членов, поэтов-акмеистов всего шесть)». Эти 6: Гумилев, Городецкий, Ахматова, Мандельштам, Набрут, Зенкевич. Третий круг – «наиболее эзотерический» Мандельштам, Ахматова, Гумилев (по поэтике).

Слово «акмеизм» впервые появилось в печати в сентябрьской книжке журнала «Аполлон» за 1912 г. в рецензии Гумилева на сборник стихов Городецкого «Ива». К концу 1912 г. акмеиста усиленно распространяли идеи нового течения (напр. доклад Городецкого в «Бродячей собаке» под названием «Символизм и акмеизм»).

В первом номере «Аполлона» за 1913 г. появились одновременно два манифеста акмеизма: статья Гумилева «Наследие символизма и акмеизм» и Городецкого «Некоторые течения в современной русской поэзии». В мартовской книжке «Аполлона» акмеисты выступили как группа с подборкой стихотворений, сопровождаемых редакционной заметкой, что они «могут до некоторой степени служить иллюстрацией к высказанным в этих статьях теоретическим соображениям».

Название группировки объяснялось неоднократно самими акмеистами. Понятие «акмеизм» восходит к греческому «акмэ», которое Гумилев переводил как «расцвет всех духовных и физических сил» и как «высшая степень чего-либо, цвет, цветущая пора». Наряду с названием «акмеизм» существует еще одно – «адамизм» (Гумилевым трактуется как «мужественный, твердый и ясный взгляд на жизнь» + первобытность и инстинктивность: «Как адамисты, мы немного лесные звери»).

Просуществовал акмеизм как литературная группировка, по-видимому до того же момента, до какого и ЦП, т. е. до ссоры Гумилева с Городецким.

4. Манифесты

Эстетическая концепция акмеизма изначально сформировалась в полемике с эстетикой символизма. Мировоззренчески акмеисты в первую очередь отмежевывались от мистических и оккультных настроений русского символизма, от установки на неведомое и потустороннее.

По идее, манифестов 3 (три):

1). Гумилев «Наследие символизма и акмеизм» 1913 Аполлон

2). Городецкий «Некоторые течения в современной русской поэзии» 1913 Аполлон

Можно еще упомянуть статью М. Кузмина «О прекрасной ясности» 1910 Аполлон, предвосхитившую появление идеи акмеизма.

М. Кузмин «О прекрасной ясности» (1910 г. !!!)

Есть художники, несущие людям хаос, а есть другие – дающие миру свою стройность. Вторые, при равенстве таланта, естественно, выше и целительнее первых. В произведении важна «кристальность формы», зачем «пускать туман» и «заставлять не понимать то, в чем и понимать-то нечего». Несоответствие формы и содержания, ненужный туман и «акробатский синтаксис» - это всё безвкусие.

Напротив логичность в замысле, в постройке произведения, в синтаксисе – стремление упорядочить хаос, сдержать его ясной формой – это все «кларизм » (он же «прекрасная ясность» - для Кузмина – идеал).

При том, что статью Кузмина обычно рассматривают как непосредственно предвосхитившую идеи акмеистов, Кузмина к акмеистам обычно не относят. Лекманов в отдельной главке своей «Книги об акмеизме» рассматривает вопрос о роли Кузмина в акмеизме, и приходит к выводу, что «влияние Кузмина на творчество акмеистов не могло не быть весьма существенным» (особенно это касается Ахматовой).

В то же время Жирмунский в статье «Преодолевшие символизм» пишет и вовсе о трех поколениях поэтов-символистов (!):

Брюсов /Бальмонт и их последователи

Блок /А. Белый /Вяч. Иванов и их последователи

Кузмин и его последователи (то бишь акмеисты, они же – преодолевшие символизм).

Гумилев «Наследие символизма и акмеизм»

Первой же фразой Гумилев провозглашает конец символизма. Не смену символизму идет акмеизм, направление, «требующее большого равновесия сил и более точного знания отношений между субъектом и объектом».

Гумилев противопоставляет символизм акмеизму как направление «германское» направлению «романскому» (акмеисты, подобно французам, ищут более свободного стиха, и подобно французам, наполняют свои произведения светлой иронией, которой чужда безнадежная немецкая серьезность символистов).

Важнейший принцип акмеизма – «всегда помнить о непознаваемом, но не оскорблять своей мысли о нем более или менее вероятными догадками».

Очевидно, центральное понятие акмеизма, по Гумилеву, – равновесие , заключающее в себе стремление к гармонии всех составных частей поэтического произведения, т. е. фонетики , стилистики, композиции и эйдологии. Кроме того, «равновесие» предполагает еще и уравнение мистического и земного, акмеисты не отказываются совершенно от изображения души, «когда она дрожит, приближаясь к иному», они лишь считают, что «ангелы, демоны, стихийные и прочие духи» не должны больше земной тяжестью перевешивать другие взятые поэтом образы.

Городецкий «Некоторые течения в современной русской поэзии»

Городецкий, как и Гумилев, первым делом хоронит символизм, уверяя при этом, что пациент помер сам, оттого что давно уже гнил изнутри. Символизм, «заполнив мир «соответствиями», обратил его в фантом, важный лишь постольку, поскольку он сквозит и просвечивает другими мирами, умалил его высокую самоценность». Соответственно, задача акмеизма – принять мир обратно, во всей совокупности его красот и безобразий: «У акмеистов роза опять стала хороша сама по себе, своими лепестками, запахом и цветом, а не своими мыслимыми подобиями с мистической любовью или чем-нибудь еще». Акмеисты не ищут в каждом мгновении просвета в вечность, а берут в искусство те мгновения, которые могут быть вечными.

Как и Гумилев, Городецкий упоминает о равновесии , которого у символизма якобы нет, а потому символизм годен только для отдельных частей произведений искусства, а не для произведений целиком.

Мандельштам «Утро акмеизма»

Статья Мандельштама более метафорична, чем декларации Гумилева и Городецкого. Мандельштам утверждает необходимость принятия действительности (художник «не хочет другого рая, кроме бытия »). Особое внимание в статье уделяется слову, которое требует равноправия формы и содержания. В отличие от футуристов, выбросивших смысл «за борт», акмеисты возвращают смыслу ту важную роль, которую он должен играть. Именно смысл заменяет акмеистам музыку, которая была так важна для символистов.

Центральнее место в статье занимает метафора строительства, архитектуры . Слово – камень (тютчевский камень, низвергнутый с горы и легший в долине), из которого возводится прекрасное здание. Строить – значит бороться с пустотой, чтобы строить, необходимо принять трехмерность пространства, от чего отказывались символисты.

Требование логичности, доказательности искусства: «Доказывать и доказывать без конца: принимать в искусстве что-нибудь на веру не достойно художника, легко и скучно…»

Идея равновесия : «благородная смесь рассудочности и мистики и ощущение мира как живого равновесия» роднит акмеистов и эпохой средневековья.

5. Стихотворная практика акмеистов

Список литературы к госам предлагает нам рассмотреть творчество акмеистов на примере следующих стихотворных сборников:

- Ахматова: «Четки»(1914), «Белая стая»(1917) (однако я всё же предлагаю не забывать, что первый стихотворный сборник Ахматовой, вышедший одновременно с появлением концепции акмеизма и демонстрировавший на практике его теоретические постулаты, – это «Вечер» (1912 г.))

- Гумилев: «Колчан» (1916) или «Костер» (1918) или «Огненный столп» (1921 – после смерти). (Опять же, предлагаю не забыть о сборнике «Чужое небо» (1912) как самом акмеистическом из всех).

- Мандельштам : «Камень» (1913) тут как раз я ничего не предлагаю, потому как это первый сборник Мандельштама, и, по мнению Ермиловой, Мандельштам периода «Камня» - самый образцовый акмеист.

При рассмотрении вопроса о соответствии деклараций акмеистов и их стихотворной практики, важно помнить, что акмеисты не породили четкой эстетической программы, и главный их пафос кратко можно передать так: «мы не такие как символисты!» Попытки нахождения позитивного ядра акмеизма явились делом позднейших толкований.

Тем не менее, рассмотрим основные «постулаты» деклараций в практическом применении:

1). Конкретность, вещность, предметность как неотъемлемые свойства поэтики акмеистов, внимание к «земному» в противоположность мистически-абстрактному (важно, что «земное» уравнивается в правах с абстрактным, а не вытесняет его – та самая идея равновесия).

Проще всего показать вещность на примере Ахматовой. Между прочим, по Жирмунскому, Ахматова – самая типичная представительница новой поэзии (акмеизма).

Своеобразие вещности у Ахматовой в том, что поэтесса понимает и любит вещи в их непонятной связи с переживаемыми минутами (что отметил Кузмин в рецензии на «Вечер»). Всякое душевное состояние у Ахматовой обозначается соответствующими ему явлениями внешнего мира.

Открываем «Вечер» и видим:

Дверь полуоткрыта,

Веют липы сладко…

На столе забыты

Хлыстик и перчатка.

Круг от лампы желтый…

Шорохам внимаю.

Отчего ушел ты?

Я не понимаю… и т. д.

Стихотворение о брошенной женщине, но описаны не ее переживания, а окружающие ее предметы: дверь, липы, хлыстик и перчатка на столе и т. п.

Открываем «Четки» и видим, как не странно, то же самое:

Звенела музыка в саду

Таким невыразимым горем.

Свежо и остро пахли морем

На блюде устрицы во льду. и т. д.

Потертый коврик под иконой,

В прохладной комнате темно,

И густо плющ темно-зеленый

Завил широкое окно.

От роз струится запах сладкий,

Трещит лампадка, чуть горя.

Пестро расписана укладка

Рукой любовной кустаря… и т. д.

Это, кстати, взгляд на религию: потертый коврик под иконой вместо мистический религиозных прозрений символистов.

Из Мандельштама можно привести классический пример:

Нет, не луна, а светлый циферблат

Сияет мне, – и чем я виноват,

Что слабых звезд я осязаю млечность?

И Батюшкова мне противна спесь:

- Который час, – его спросили здесь,

А он ответил любопытным: вечность!

Стихотворение это обычно рассматривают как ключевое для понимания перехода Мандельштама от символизма к акмеизму. Отрицаются символические образы, нагруженные множеством коннотаций и смыслов: луна, вечность и утверждается первенство земных, вещных образов: циферблат, час.

Кстати говоря, конкретность и вещность у Мандельштама осложняется историзмом . Вещь вписана в его поэзии в культурный контекст, человек окружен не безличными предметами, а «утварью» (предметы обретают также библейский подтекст). Поэзия Мандельштама вообще ориентирована на реминисцентность, на изображение чужого художественного восприятия мира

Справедливости ради надо отметить, что о вещности можно говорить, естественно, далеко не во всех произведениях акмеистов.

2). Второй постулат акмеизма – безоговорочное и радостное приятие мира . Тут начинаются явные проблемы соотносимости теории с практикой. Ермилова отмечает, что чистая радость бытия только у Мандельштама периода «Камня» очевидна. Ну, видимо, имеется в виду что-то вроде этого:

Поедем в Царское село!

Там улыбаются мещанки,

Когда гусары после пьянки

Садятся в крепкое седло…

Поедем в Царское село! и т. д.

Что же касается, скажем, Гумилева, его поэзия в целом глубоко пессимистична (по Ермиловой), для нее характерно «дуалистическое» томление, мука по далеким мирам. Интересно, что двоемирие характерно именно и в первую очередь для поэзии символизма, единственно что у символистов это мистические, нездешние миры, в которых есть «то, чего нет на свете» (Гиппиус), а у Гумилуве – реальные, но далекие миры. И все же по ним тоскует лирический герой, как тоскуют по своему «чуду» символисты.

Показательно в этом отношении стихотворение Гумилева «Жираф».

Еще один пример хрестоматийный – «Я и Вы».

Тяга к открытию новых миров, к экзотическим образам и сюжетам – это еще и воплощение «адамизма» (Адам – первый человек, впервые открывающий для себя мир, называющий окружающие предметы). Лирический герой Гумилева – воин, конквистадор, первооткрыватель. Муза для него – это «Муза Дальних Странствий».

Со временем в творчестве Гумилева все отчетливей проявляется тоска о пленности души земной тяжестью, мечта о воссоединении утраченной гармонии тела и души (стихотворения «Душа и тело», «Шестое чувство», «Снова море»).

3) Наконец, последнее – немного о концепции слова и ее воплощении. Перед акмеистами встала проблема обновления слова (см. «Утро акмеизма»). Решали они эту проблему по-разному:

Ахматова: острота слова, острота восприятия обусловлена тем, что слово называет вещь, увиденную как бы в последний раз. Плюс к этому слово Ахматовой - слово «крепкое и стройное», слово очень точно находится к каждому волнению, к мимолетнейшему переживанию. Не намеки и полутона символистов, а предельная точность.

Мандельштам: чтобы вернуть слову утраченную им первозданную свежесть, надо сдвинуть слово с предмета, создать новую логику стиха с пропущенными звеньями, с определением, относящимся не к предмету, а к контексту. Он ищет слово, в котором еще ничего не устоялось, все неопределенно и выводится из ассоциаций.

Заключение

В заключение можно сказать, например, что творчество всех без исключения акмеистов одним акмеизмом не ограничивается, поэтика их со временем все усложнялась и стихи наполнялись философским звучанием.

А можно сказать, что роль акмеизма в истории русской поэзии велика, и что он повлиял на развитие русской поэзии в эмиграции, на «парижскую ноту». Эмигрировавшие ученики Гумилева, Г. Иванов, Г. Адамович, Н. Оцуп, И. Одоевцева развивали акмеистические принципы: сдержанность, приглушенность интонации, выразительный аскетизм , тонкая ирония.

Для внимательного читателя ясно, что символизм закончил свой круг развития и теперь падает. И то, что символические произведения уже почти не появляются, а если и появляются, то крайне слабые, даже с точки зрения символизма, и то, что все чаще и чаще раздаются голоса в пользу пересмотра еще так недавно бесспорных ценностей и репутаций, и то, что появились футуристы, эго-футуристы и прочие гиены всегда следующие за львом. На смену символизма идет новое направление, как бы оно ни называлось, — акмеизм ли (от слова άχμη — высшая степень чего-либо, цвет, цветущая пора), или адамизм (мужественно твердый и ясный взгляд на жизнь), — во всяком случае, требующее большего равновесия сил и более точного знания отношений между субъектом и объектом, чем то было в символизме. Однако, чтобы это течение утвердило себя во всей полноте и явилось достойным преемником предшествующего, надо, чтобы оно приняло его наследство и ответило на все поставленные им вопросы. Слава предков обязывает, а символизм был достойным отцом.

Французский символизм, родоначальник всего символизма, как школы, выдвинул на передний план чисто литературные задачи, свободный стих, более своеобразный и зыбкий слог, метафору, вознесенную превыше всего, и пресловутую «теорию соответствий». Последнее выдает с головой его не романскую и следовательно не национальную, наносную почву. Романский дух слишком любит стихию света, разделяющего предметы, четко вырисовывающего линию; эта же символическая слиянность всех образов и вещей, изменчивость их облика, могла родиться только в туманной мгле германских лесов. Мистик сказал бы, что символизм во Франции был прямым последствием Седана. Но, наряду с этим, он вскрыл во французской литературе аристократическую жажду редкого и труднодостижимою и таким образом спас ее от угрожавшего ей вульгарного натурализма.

Мы, русские, не можем не считаться с французским символизмом, хотя бы уже потому, что новое течение, о котором я говорил выше, отдает решительное предпочтение романскому духу перед германским. Подобно тому, как французы искали новый, более свободный стих, акмеисты стремятся разбивать оковы метра пропуском слогов, более, чем когда либо, вольной перестановкой ударений, и уже есть стихотворения, написанные по вновь продуманной силлабической системе стихосложения. Головокружительность символических метафор приучила их к смелым поворотам мысли; зыбкость слов, к которым они прислушались, побудила искать в живой народной речи новых — с более устойчивым содержанием; и светлая ирония, не подрывающая корней нашей веры, — ирония, которая не могла не проявляться хоть изредка у романских писателей, — стала теперь на место той безнадежной немецкой серьезности, которую так возлелеяли наши символисты. Наконец, высоко ценя символистов за то, что они указали нам на значение в искусстве символа, мы не согласны приносить ему в жертву прочих способов поэтического воздействия и ищем их полной согласованности. Этим мы отвечаем на вопрос о сравнительной «прекрасной трудности» двух течений: акмеистом труднее быть, чем символистом, как труднее построить собор, чем башню. А один из принципов нового направления — всегда идти по линии наибольшего сопротивления.

Германский символизм в лице своих родоначальников Ницше и Ибсена выдвигал вопрос о роли человека в мироздании, индивидуума в обществе и разрешал его, находя какую-нибудь объективную цель или догмат, которым должно было служить. В этом сказывалось, что германский символизм не чувствует самоценности каждого явления, не нуждающейся ни в каком оправдании извне. Для нас иерархия в мире явлений — только удельный вес каждого из них, причем вес ничтожнейшего все-таки несоизмеримо больше отсутствия веса, небытия, и поэтому перед лицом небытия — все явления братья.

Мы не решились бы заставить атом поклоняться Богу, если бы это не было в его природе. Но, ощущая себя явлениями среди явлений, мы становимся причастны мировому ритму, принимаем все воздействия на нас и в свою очередь воздействуем сами. Наш долг, наша воля, наше счастье и наша трагедия — ежечасно угадывать то, чем будет следующий час для нас, для нашего дела, для всего мира, и торопить его приближение. И как высшая награда, ни на миг не останавливая нашего внимания, грезится нам образ последнего часа, который не наступит никогда. Бунтовать же во имя иных условий бытия здесь, где есть смерть, так же странно, как узнику ломать стену, когда перед ним — открытая дверь. Здесь этика становится эстетикой, расширяясь до области последней. Здесь индивидуализм в высшем своем напряжении творит общественность. Здесь Бог становится Богом Живым, потому что человек почувствовал себя. достойным такого Бога. Здесь смерть — занавес, отделяющий нас, актеров, от зрителей, и во вдохновении игры мы презираем трусливое заглядывание — что же будет дальше? Как адамисты, мы немного лесные звери и во всяком случае не отдадим того, что в нас есть звериного, в обмен на неврастению. Но тут время говорить русскому символизму.

Русский символизм направил свои главные силы в область неведомого. Попеременно он братался то с мистикой, то с теософией, то с оккультизмом. Некоторые его искания в этом направлении почти приближались к созданию мифа. И он вправе спросить идущее ему на смену течение, только ли звериными добродетелями оно может похвастать, и какое у него отношение к непознаваемому. Первое, что на такой допрос может ответить акмеизм, будет указанием на то, что непознаваемое, по самому смыслу этого слова, нельзя познать. Второе — что все попытки в этом направлении — нецеломудренны. Вся красота, все священное значение звезд в том, что они бесконечно далеки от земли и ни с какими успехами авиации не станут ближе. Бедность воображения обнаружит тот, кто эволюцию личности будет представлять себе всегда в условиях времени и пространства. Как можем мы вспоминать наши прежние существования (если это не явно литературный прием), когда мы были в бездне, где мириады иных возможностей бытия, о которых мы ничего не знаем, кроме того, что они существуют? Ведь каждая из них отрицается нашим бытием и в свою очередь отрицает его. Детски-мудрое, до боли сладкое ощущение собственного незнания, — вот то, что нам дает неведомое. Франсуа Виллон, спрашивая, где теперь прекраснейшие дамы древности, отвечает сам себе горестным восклицанием:

…Mais оu sont les neiges d’antani

И это сильнее дает нам почувствовать нездешнее, чем целые томы рассуждений, на какой стороне луны находятся души усопших… Всегда помнить о непознаваемом, но не оскорблять своей мысли о нем более или менее вероятными догадками — вот принцип акмеизма. Это не значит, чтобы он отвергал для себя право изображать душу в те моменты, когда она дрожит, приближаясь к иному; но тогда она должна только содрогаться. Разумеется, познание Бога, прекрасная дама Теология, останется на своем престоле, но ни ее низводить до степени литературы, ни литературу поднимать в ее алмазный холод акмеисты не хотят. Что же касается ангелов, демонов, стихийных и прочих духов, то они входят в состав материала художника и не должны больше земной тяжестью перевешивать другие взятые им образы.

Всякое направление испытывает влюбленность к тем или иным творцам и эпохам. Дорогие могилы связывают людей больше всего. В кругах, близких к акмеизму, чаще всего произносятся имена Шекспира, Рабле, Виллона и Теофиля Готье. Подбор этих имен не произволен. Каждое из них — краеугольный камень для здания акмеизма, высокое напряжение той или иной его стихии. Шекспир показал нам внутренний мир человека; Рабле — тело и его радости, мудрую физиологичность; Виллон поведал нам о жизни, нимало не сомневающейся в самой себе, хотя знающей все, — и Бога, и порок, и смерть, и бессмертие; Теофиль Готье для этой жизни нашел в искусстве достойные одежды безупречных форм. Соединить в себе эти четыре момента — вот та мечта, которая объединяет сейчас между собою людей, так смело назвавших себя акмеистами.

Французский символизм, родоначальник всего символизма, как школы, выдвинул на передний план чисто литературные задачи, свободный стих, более своеобразный и зыбкий слог, метафору, вознесенную превыше всего, и пресловутую «теорию соответствий». Последнее выдает с головой его не романскую и следовательно не национальную, наносную почву. Романский дух слишком любит стихию света, разделяющего предметы, четко вырисовывающего линию; эта же символическая слиянность всех образов и вещей, изменчивость их облика, могла родиться только в туманной мгле германских лесов. Мистик сказал бы, что символизм во Франции был прямым последствием Седана. Но, наряду с этим, он вскрыл во французской литературе аристократическую жажду редкого и трудно-достижимою и таким образом спас ее от угрожавшего ей вульгарного натурализма.

Мы, русские, не можем не считаться с французским символизмом, хотя бы уже потому, что новое течение, о котором я говорил выше, отдает решительное предпочтение романскому духу перед германским. Подобно тому, как французы искали новый, более свободный стих, акмеисты стремятся разбивать оковы метра пропуском слогов, более, чем когда либо, вольной перестановкой ударений, и уже есть стихотворения, написанные по вновь продуманной силлабической системе стихосложения. Головокружительность символических метафор приучила их к смелым поворотам мысли; зыбкость слов, к которым они прислушались, побудила искать в живой народной речи новых - с более устойчивым содержанием; и светлая ирония, не подрывающая корней нашей веры, - ирония, которая не могла не проявляться хоть изредка у романских писателей, - стала теперь на место той безнадежной немецкой серьезности, которую так возлелеяли наши символисты. Наконец, высоко ценя символистов за то, что они указали нам на значение в искусстве символа, мы не согласны приносить ему в жертву прочих способов поэтического воздействия и ищем их полной согласованности. Этим мы отвечаем на вопрос о сравнительной «прекрасной трудности» двух течений: акмеистом труднее быть, чем символистом, как труднее построить собор, чем башню. А один из принципов нового направления - всегда идти по линии наибольшего сопротивления.

Мы не решились бы заставить атом поклоняться Богу, если бы это не было в его природе. Но, ощущая себя явлениями среди явлений, мы становимся причастны мировому ритму, принимаем все воздействия на нас и в свою очередь воздействуем сами. Наш долг, наша воля, наше счастье и наша трагедия - ежечасно угадывать то, чем будет следующий час для нас, для нашего дела, для всего мира, и торопить его приближение. И как высшая награда, ни на миг не останавливая нашего внимания, грезится нам образ последнего часа, который не наступит никогда. Бунтовать же во имя иных условий бытия здесь, где есть смерть, так же странно, как узнику ломать стену, когда перед ним - открытая дверь. Здесь этика становится эстетикой, расширяясь до области последней. Здесь индивидуализм в высшем своем напряжении творит общественность. Здесь Бог становится Богом Живым, потому что человек почувствовал себя. достойным такого Бога. Здесь смерть - занавес, отделяющий нас, актеров, от зрителей, и во вдохновении игры мы презираем трусливое заглядывание - что же будет дальше? Как адамисты, мы немного лесные звери и во всяком случае не отдадим того, что в нас есть звериного, в обмен на неврастению.

Русский символизм направил свои главные силы в область неведомого. Попеременно он братался то с мистикой, то с теософией, то с оккультизмом. Некоторые его искания в этом направлении почти приближались к созданию мифа. И он вправе спросить идущее ему на смену течение, только ли звериными добродетелями оно может похвастать, и какое у него отношение к непознаваемому. Первое, что на такой допрос может ответить акмеизм, будет указанием на то, что непознаваемое, по самому смыслу этого слова, нельзя познать. Второе - что все попытки в этом направлении - нецеломудренны. Вся красота, все священное значение звезд в том, что они бесконечно далеки от земли и ни с какими успехами авиации не станут ближе. Бедность воображения обнаружит тот, кто эволюцию личности будет представлять себе всегда в условиях времени и пространства. Как можем мы вспоминать наши прежние существования (если это не явно литературный прием), когда мы были в бездне, где мириады иных возможностей бытия, о которых мы ничего не знаем, кроме того, что они существуют? Ведь каждая из них отрицается нашим бытием и в свою очередь отрицает его. Детски-мудрое, до боли сладкое ощущение собственного незнания, - вот то, что нам дает неведомое. Всегда помнить о непознаваемом, но не оскорблять своей мысли о нем более или менее вероятными догадками - вот принцип акмеизма. Это не значит, чтобы он отвергал для себя право изображать душу в те моменты, когда она дрожит, приближаясь к иному; но тогда она должна только содрогаться. Разумеется, познание Бога, прекрасная дама Теология, останется на своем престоле, но ни ее низводить до степени литературы, ни литературу поднимать в ее алмазный холод акмеисты не хотят. Что же касается ангелов, демонов, стихийных и прочих духов, то они входят в состав материала художника и не должны больше земной тяжестью перевешивать другие взятые им образы.



Всякое направление испытывает влюбленность к тем или иным творцам и эпохам. Дорогие могилы связывают людей больше всего. В кругах, близких к акмеизму, чаще всего произносятся имена Шекспира, Рабле, Виллона и Теофиля Готье. Подбор этих имен не произволен. Каждое из них - краеугольный камень для здания акмеизма, высокое напряжение той или иной его стихии. Шекспир показал нам внутренний мир человека; Рабле - тело и его радости, мудрую физиологичность; Виллон поведал нам о жизни, нимало не сомневающейся в самой себе, хотя знающей все, - и Бога, и порок, и смерть, и бессмертие; Теофиль Готье для этой жизни нашел в искусстве достойные одежды безупречных форм. Соединить в себе эти четыре момента - вот та мечта, которая объединяет сейчас между собою людей, так смело назвавших себя акмеистами.

Отправить свою хорошую работу в базу знаний просто. Используйте форму, расположенную ниже

Студенты, аспиранты, молодые ученые, использующие базу знаний в своей учебе и работе, будут вам очень благодарны.

Размещено на http://www.allbest.ru/

НАСЛЕДИЕ СИМВОЛИЗМА И АКМЕИЗМ

Николай Гумилев

Для внимательного читателя ясно, что символизм закончил свой круг развития и теперь падает. И то, что символические произведения уже почти не появляются, а если и появляются, то крайне слабые, даже с точки зрения символизма, и то, что все чаще и чаще раздаются голоса в пользу пересмотра еще так недавно бесспорных ценностей и репутаций, и то, что появились футуристы, эгофутуристы и прочие гиены, всегда следующие за львом (Пусть не подумает читатель, что этой фразой я ставлю крест над всеми крайними устремлениями современного искусства...). На смену символизма идет новое направление, как бы оно ни называлось, акмеизм ли (от слова akme -- высшая степень чего-либо, цвет, цветущая пора), или адамизм (мужественно-твердый и ясный взгляд на жизнь), -- во всяком случае, требующее большего равновесия сил и более точного знания отношений между субъектом и объектом, чем то было в символизме. Однако, чтобы это течение утвердило себя во всей полноте и явилось достойным преемником предшествующего, надо, чтобы оно приняло его наследство и ответило на все поставленные им вопросы. Слава предков обязывает, а символизм был достойным отцом.

Французский символизм, родоначальник всего символизма как школы, выдвинул на передний план чисто литературные задачи: свободный стих, более своеобразный и зыбкий слог, метафору, вознесенную превыше всего, и пресловутую «теорию соответствий». Последнее выдает с головой его не романскую и, следовательно, не национальную, наносную почву. Романский дух слишком любит стихию света, разделяющего предметы, четко вырисовывающего линию; эта же символическая слиянность всех образов и вещей, изменчивость их облика могла родиться только в туманной мгле германских лесов. Мистик сказал бы, что символизм во Франции был прямым последствием Седана. Но наряду с этим он вскрыл во французской литературе аристократическую жажду редкого и труднодостижимого, и таким образом спас ее от угрожающего ей вульгарного натурализма.

Мы, русские, не можем считаться с французским символизмом хотя бы уже потому, что новое течение, о котором я говорил выше, отдает решительное предпочтение романскому духу перед германским. Подобно тому, как французы искали новый, более свободный стих, акмеисты стремятся разбивать оковы метра пропуском слогов, более, чем когда-либо, свободной перестановкой ударений, и уже есть стихотворения, написанные по вновь продуманной силлабической системе стихосложения. Головокружительность символических метафор приучила их к смелым поворотам мысли; зыбкость слов, к которым они прислушивались, побудила искать в живой народной речи новых -- с более устойчивым содержанием; и светлая ирония, не подрывающая корней нашей веры, -- ирония, которая не могла не проявляться хоть изредка у романских писателей, -- стала теперь на место той безнадежной немецкой серьезности, которую так возлелеяли наши символисты. Наконец, высоко ценя символистов за то, что они указали нам на значение в искусстве символа, мы не согласны приносить ему в жертву прочих способов поэтического воздействия и ищем их полной согласованности. Этим мы отвечаем на вопрос о сравнительной «прекрасной трудности» двух течений: акмеистом труднее быть, чем символистом, как труднее построить собор, чем башню. А один из принципов нового направлений направления, -- всегда идти по линии наибольшего сопротивления.

Германский символизм в лице своих родоначальников Ницше и Ибсена выдвигал вопрос о роли человека в мироздании, индивидуума в обществе и разрешал его, находя какую-нибудь объективную цель или догмат, которым должно было служить. В этом сказывалось, что германский символизм не чувствует самоценности каждого явления, не нуждающейся ни в каком оправдании извне. Для нас иерархия в мире явлений -- только удельный вес каждого из них. причем вес ничтожнейшего все-таки неизмеримо больше отсутствия веса, небытия, и поэтому перед лицом небытия -- все явления братья.

Мы не решились бы заставить атом поклониться Богу, если бы это не было в его природе. Но, ощущая себя явлениями среди явлений, мы становимся причастны мировому ритму, принимаем все воздействия на нас и, в свою очередь, воздействуем сами. Наш долг, наша воля, наше счастье и наша трагедия, -- ежечасно угадывать то, чем будет следующий час для нас, для нашего дела, для всего мира, и торопить его приближение. И как высшая награда, ни на миг не останавливая нашего внимания, грезится нам образ последнего часа, который не наступит никогда. Бунтовать же во имя иных условий бытия здесь, где есть смерть, так же странно, как узнику ломать стену, когда перед ним -- открытая дверь. Здесь этика становится эстетикой, расширяясь до области последней. Здесь индивидуализм в высшем своем напряжении творит общественность. Здесь Бог становится Богом живым, потому что человек почувствовал себя достойным такого Бога. Здесь смерть -- занавес, отделяющий нас от актеров, от зрителей, и во вдохновении игры мы презираем трусливое заглядывание, -- что будет дальше? Как адамисты, мы немного лесные звери и, во всяком случае, не отдадим того, что в нас есть звериного, в обмен на неврастению. Но тут время говорить русскому символизму. символизм акмеизм поэт жанровый

Русский символизм направил свои главные силы в область неведомого. Попеременно он братался то с мистикой, то с теософией, то с оккультизмом. Некоторые его искания в этом направлении почти приближались к созданию мифа. И он вправе спросить идущее ему на смену течение, только ли звериными добродетелями оно может похвастать, и какое у него отношение к непознаваемому. Первое, что на такой вопрос может ответить акмеизм, будет указанием на то, что непознаваемое, по самому смыслу этого слова, нельзя познать. Второе -- что все попытки в этом направлении -- нецеломудренны. Вся красота, все священное значение звезд в том, что они бесконечно далеки от земли и ни с какими успехами авиации не станут ближе. Бедность воображения обнаружит тот, кто эволюцию личности будет представлять себе всегда в условиях времени и пространства. Как можем мы вспоминать наши прежние существования (если это не явно литературный прием), когда мы были в бездне, где мириады иных возможностей бытия, о которых мы ничего не знаем, кроме того, что они существуют? Ведь каждая из них отрицается нашим бытием и, в свою очередь, отрицает его. Детски мудрое, до боли сладкое ощущение собственного незнания, -- вот то, что нам дает неведомое. Франсуа Виллон, спрашивая, где теперь прекраснейшие дамы древности, отвечает сам себе горестным восклицанием: «...Mais ou sont les neiges d"antan!» (фр.: ...Но где снега былых времен!)

И это сильнее дает нам почувствовать нездешнее, чем целые тома рассуждений, на какой стороне луны находятся души усопших... Всегда помнить о непознаваемом, но не оскорблять своей мысли о нем более или менее вероятными догадками, -- вот принцип акмеизма. Это не значит, чтобы он отвергал для себя право изображать душу в те моменты, когда она дрожит, приближаясь к иному; но тогда она должна только содрогаться. Разумеется, познание Бога, прекрасная дама Теология останется на своем престоле, но ни ее низводить до степени литературы, ни литературу поднимать в ее алмазный холод акмеисты не хотят. Что же касается ангелов, демонов, стихийных и прочих духов, то они входят в состав материала художников и не должны больше земной тяжестью перевешивать другие, взятые им образы.

Всякое направление испытывает влюбленность к тем или иным творцам и эпохам. Дорогие могилы связывают людей больше всего. В кругах, близких к акмеизму, чаще всего произносятся имена Шекспира, Рабле, Виллона и Теофиля Готье. Подбор этих имен не произволен. Каждое из них -- краеугольный камень для здания акмеизма, высокое напряжение той или иной его стихии. Шекспир показал нам внутренний мир человека, Рабле -- тело и его радости, мудрую физиологичность, Виллон поведал нам о жизни, ни мало не сомневающейся в самой себе, хотя знающей все, -- и Бога, и порок, и смерть, и бессмертие. Теофиль Готье для этой жизни нашел в искусстве достойные одежды безупречных форм. Соединить в себе эти четыре момента, -- вот та мечта, которая объединяет сейчас между собою людей, так смело назвавших себя акмеистами.

Размещено на Allbest.ru

Подобные документы

    Вопрос о соотношении поэзии и действительности и новое литературное направление – акмеизм. Философская основа эстетики. Жанрово-композиционные и стилистические особенности. Отличия акмеизма и адамизма. Анализ выразительных средств поэтов-акмеистов.

    реферат , добавлен 25.02.2009

    Становление поэтического течения акмеизма, его стилевые принципы и представители. Причины возникновения нового течения, связь с символизмом и влияние на него поэтов-символистов. Выработка точных способов передачи внутреннего мира лирического героя.

    презентация , добавлен 20.12.2011

    Серебряный век - период расцвета русской поэзии в начале XX в. Вопрос о хронологических рамках этого явления. Основные направления в поэзии Серебряного века и их характеристика. Творчество русских поэтов - представителей символизма, акмеизма и футуризма.

    презентация , добавлен 28.04.2013

    Значение поэзии Серебряного века для культуры России. Обновление разнообразных видов и жанров художественного творчества, переосмысления ценностей. Характеристика литературных течений в российской поэзии начала ХХ века: символизма, акмеизма, футуризма.

    презентация , добавлен 09.11.2013

    История появления и развития русского символизма как нового литературного направления. Три течения символизма в начале 1900-х годов: декаданс, "младшие" и "старшие" символисты. Создание жанра религиозной поэмы, символически трактованной легенды.

    презентация , добавлен 07.10.2015

    Николай Гумилев как основатель акмеизма, место его творчества в лирике Серебряного века. Основные принципы акмеизма. Мотивы и образы в лирике. Лирический герой поэта и его особая энергия. Живописность поэтического мира, особенности ритма и лексики.

    контрольная работа , добавлен 29.11.2015

    Изучение идеологии акмеистов в литературе, которые провозгласили культ реального земного бытия, "мужественно твердый и ясный взгляд на жизнь". Основные представители литературного направления акмеизма: Н. Гумилев, А. Ахматова, О. Мандельштам, В. Нарбут.

    презентация , добавлен 09.07.2010

    "Серебряный век" русской литературы. Раскрепощение личности художника. Появление "неореалистического стиля". Основные художественные течения "серебряного века". Понятие супрематизма, акмеизма, конструктивизма, символизма, футуризма и декаданса.

    контрольная работа , добавлен 06.05.2013

    Специфические признаки начала ХХ века в культурной жизни России, характеристика новых направлений в поэзии: символизма, акмеизма и футуризма. Особенности и главные мотивы творчества известных российских поэтов Соловьева, Мережковского, Сологубы и Белого.

    реферат , добавлен 21.06.2010

    Д.С. Мережковский как один из основателей русского символизма, основоположник нового для русской литературы жанра историософского романа, один из пионеров религиозно-философского подхода к анализу литературы, выдающийся эссеист и литературный критик.

Наследие символизма и акмеизм

Николай Гумилёв

Для внимательного читателя ясно, что символизм закончил свой круг развития и теперь падает. И то, что символические произведения уже почти не появляются, а если и появляются, то крайне слабые, даже с точки зрения символизма, и то, что все чаще и чаще раздаются голоса в пользу пересмотра еще так недавно бесспорных ценностей и репутаций, и то, что появились футуристы, эго-футуристы и прочие гиены всегда следующие за львом.* На смену символизма идет новое направление, как бы оно ни называлось, - акмеизм ли (от слова άχμη - высшая степень чего-либо, цвет, цветущая пора), или адамизм (мужественно твердый и ясный взгляд на жизнь), - во всяком случае, требующее большего равновесия сил и более точного знания отношений между субъектом и объектом, чем то было в символизме. Однако, чтобы это течение утвердило себя во всей полноте и явилось достойным преемником предшествующего, надо, чтобы оно приняло его наследство и ответило на все поставленные им вопросы. Слава предков обязывает, а символизм был достойным отцом.

Французский символизм, родоначальник всего символизма, как школы, выдвинул на передний план чисто литературные задачи, свободный стих, более своеобразный и зыбкий слог, метафору, вознесенную превыше всего, и пресловутую «теорию соответствий». Последнее выдает с головой его не романскую и следовательно не национальную, наносную почву. Романский дух слишком любит стихию света, разделяющего предметы, четко вырисовывающего линию; эта же символическая слиянность всех образов и вещей, изменчивость их облика, могла родиться только в туманной мгле германских лесов. Мистик сказал бы, что символизм во Франции был прямым последствием Седана. Но, наряду с этим, он вскрыл во французской литературе аристократическую жажду редкого и труднодостижимою и таким образом спас ее от угрожавшего ей вульгарного натурализма.

Мы, русские, не можем не считаться с французским символизмом, хотя бы уже потому, что новое течение, о котором я говорил выше, отдает решительное предпочтение романскому духу перед германским. Подобно тому, как французы искали новый, более свободный стих, акмеисты стремятся разбивать оковы метра пропуском слогов, более, чем когда либо, вольной перестановкой ударений, и уже есть стихотворения, написанные по вновь продуманной силлабической системе стихосложения. Головокружительность символических метафор приучила их к смелым поворотам мысли; зыбкость слов, к которым они прислушались, побудила искать в живой народной речи новых - с более устойчивым содержанием; и светлая ирония, не подрывающая корней нашей веры, - ирония, которая не могла не проявляться хоть изредка у романских писателей, - стала теперь на место той безнадежной немецкой серьезности, которую так возлелеяли наши символисты. Наконец, высоко ценя символистов за то, что они указали нам на значение в искусстве символа, мы не согласны приносить ему в жертву прочих способов поэтического воздействия и ищем их полной согласованности. Этим мы отвечаем на вопрос о сравнительной «прекрасной трудности» двух течений: акмеистом труднее быть, чем символистом, как труднее построить собор, чем башню. А один из принципов нового направления - всегда идти по линии наибольшего сопротивления.

Германский символизм в лице своих родоначальников Ницше и Ибсена выдвигал вопрос о роли человека в мироздании, индивидуума в обществе и разрешал его, находя какую-нибудь объективную цель или догмат, которым должно было служить. В этом сказывалось, что германский символизм не чувствует самоценности каждого явления, не нуждающейся ни в каком оправдании извне. Для нас иерархия в мире явлений - только удельный вес каждого из них, причем вес ничтожнейшего все-таки несоизмеримо больше отсутствия веса, небытия, и поэтому перед лицом небытия - все явления братья.

Мы не решились бы заставить атом поклоняться Богу, если бы это не было в его природе. Но, ощущая себя явлениями среди явлений, мы становимся причастны мировому ритму, принимаем все воздействия на нас и в свою очередь воздействуем сами. Наш долг, наша воля, наше счастье и наша трагедия - ежечасно угадывать то, чем будет следующий час для нас, для нашего дела, для всего мира, и торопить его приближение. И как высшая награда, ни на миг не останавливая нашего внимания, грезится нам образ последнего часа, который не наступит никогда. Бунтовать же во имя иных условий бытия здесь, где есть смерть, так же странно, как узнику ломать стену, когда перед ним - открытая дверь. Здесь этика становится эстетикой, расширяясь до области последней. Здесь индивидуализм в высшем своем напряжении творит общественность. Здесь Бог становится Богом Живым, потому что человек почувствовал себя. достойным такого Бога. Здесь смерть - занавес, отделяющий нас, актеров, от зрителей, и во вдохновении игры мы презираем трусливое заглядывание - что же будет дальше? Как адамисты, мы немного лесные звери и во всяком случае не отдадим того, что в нас есть звериного, в обмен на неврастению. Но тут время говорить русскому символизму.

Русский символизм направил свои главные силы в область неведомого. Попеременно он братался то с мистикой, то с теософией, то с оккультизмом. Некоторые его искания в этом направлении почти приближались к созданию мифа. И он вправе спросить идущее ему на смену течение, только ли звериными добродетелями оно может похвастать, и какое у него отношение к непознаваемому. Первое, что на такой допрос может ответить акмеизм, будет указанием на то, что непознаваемое, по самому смыслу этого слова, нельзя познать. Второе - что все попытки в этом направлении - нецеломудренны. Вся красота, все священное значение звезд в том, что они бесконечно далеки от земли и ни с какими успехами авиации не станут ближе. Бедность воображения обнаружит тот, кто эволюцию личности будет представлять себе всегда в условиях времени и пространства. Как можем мы вспоминать наши прежние существования (если это не явно литературный прием), когда мы были в бездне, где мириады иных возможностей бытия, о которых мы ничего не знаем, кроме того, что они существуют? Ведь каждая из них отрицается нашим бытием и в свою очередь отрицает его. Детски-мудрое, до боли сладкое ощущение собственного незнания, - вот то, что нам дает неведомое. Франсуа Виллон, спрашивая, где теперь прекраснейшие дамы древности, отвечает сам себе горестным восклицанием:

…Mais оu sont les neiges d’antani

И это сильнее дает нам почувствовать нездешнее, чем целые томы рассуждений, на какой стороне луны находятся души усопших… Всегда помнить о непознаваемом, но не оскорблять своей мысли о нем более или менее вероятными догадками - вот принцип акмеизма. Это не значит, чтобы он отвергал для себя право изображать душу в те моменты, когда она дрожит, приближаясь к иному; но тогда она должна только содрогаться. Разумеется, познание Бога, прекрасная дама Теология, останется на своем престоле, но ни ее низводить до степени литературы, ни литературу поднимать в ее алмазный холод акмеисты не хотят. Что же касается ангелов, демонов, стихийных и прочих духов, то они входят в состав материала художника и не должны больше земной тяжестью перевешивать другие взятые им образы.

Всякое направление испытывает влюбленность к тем или иным творцам и эпохам. Дорогие могилы связывают людей больше всего. В кругах, близких к акмеизму, чаще всего произносятся имена Шекспира, Рабле, Виллона и Теофиля Готье. Подбор этих имен не произволен. Каждое из них - краеугольный камень Для здания акмеизма, высокое напряжение той или иной его стихии. Шекспир показал нам внутренний мир человека; Рабле - тело и его радости, мудрую физиологичность; Виллон поведал нам о жизни, нимало не сомневающейся в самой себе, хотя знающей все, - и Бога, и порок, и смерть, и бессмертие; Теофиль Готье для этой жизни нашел в искусстве достойные одежды безупречных форм. Соединить в себе эти четыре момента - вот та мечта, которая объединяет сейчас между собою людей, так смело назвавших себя акмеистами.

* Пусть не подумает читатель, что этой фразой я ставлю крест над всеми крайними устремлениями современного искусства. В одной из ближних книжек «Аполлона» их разбору и оценке будет посвящена особая статья.

Некоторые течения в современной русской поэзии

Сергей Городецкий

Символическое движение в России можно к настоящему времени счесть, в главном его русле, завершенным. Выросшее из декадентства, оно достигло усилиями целой плеяды талантов того, что по ходу развития должно было оказаться апофеозом и что оказалось катастрофой... Причины этой катастрофы коренились глубоко в самом движении. Помимо причин случайных, как разрозненность сил, отсутствие вождя единого и т. д., здесь более всего действовали внутренние пороки самого движения.

Метод приближения имеет большое значение в математике, но к искусству он неприложим. Бесконечное приближение квадрата через восьмиугольник, шестнадцатиугольник и т. д. к кругу мыслимо математически, но никак не artis mente. Искусство знает только квадрат, только круг. Искусство есть состояние равновесия прежде всего. Искусство есть прочность. Символизм принципиально пренебрег этими законами искусства. Символизм старался использовать текучесть слова... Теории Потебни устанавливают с несомненностью подвижность всего мыслимого за словом и за сочетаниями слов; один и тот же образ не только для разных людей, но и для одного и того же человека в разное время - значит разное. Символисты сознательно поставили себе целью пользоваться, главным образом, этой текучестью, усиливать ее всеми мерами, и тем самым нарушили царственную прерогативу искусства - быть спокойным во всех положениях и при всяких методах.

Заставляя слова вступать в соединения не в одной плоскости, а в непредвидимо разных, символисты строили словесный монумент не по законам веса, но мечтали удержать его одними проволоками «соответствий». Они любили облекаться в тогу непонятности; это они сказали, что поэт не понимает сам себя, что, вообще, понимаемое искусство есть пошлость... Но непонятность их была проще, чем они думали.

За этой бедой шла горшая. Что могло поставить преграды вторжению символа в любую область мысли, если бесконечная значимость составляла его неотъемлемый признак? С полной последовательностью Георгий Чулков захотел отдать во власть символа всю область политико-общественных исканий своего времени. С еще большей последовательностью ввел в символизм мистику, религию, теософию и спиритизм Вячеслав Иванов. Оба эти примера тем характерны, что еретиками оказывались сами символисты; ересь заводилась в центре. Ничьи вассалы не вступали в такие бесконечные комбинации ссор и мира - в сфере теорий, как вассалы символа. И удивительно ли, что символисты одного из благороднейших своих деятелей проглядели: Иннокентий Анненский был увенчан не ими.

К основным порокам символизма в круге разрушивших его причин нельзя не отнести также и ряды частных противоречий, живших в отдельных деятелях. Героическая деятельнооъ Валерия Брюсова может быть определена как опыт сочетания принципов французского Парнаса с мечтами русского символизма. Это -типичная драма воли и среды, личности и момента. Сладостная пытка, на которую обрек себя наследник одного из образов Владимира Соловьева, Александр Блок, желая своим сначала резко импрессионистическим, позднее лиро-магическим приемом дать этому образу символическое обоснование, еще до сих пор длится, разрешаясь частично то отпадами Блока в реализм, то мертвыми паузами. Творчество Бальмонта оттого похоже на протуберанцы Солнца, что ему вечно надо вырываться из ссыхающейся коры символизма. Федор Сологуб никогда не скрывал непримиримого противоречия между идеологией символистов, которую он полуисповедовал, и своей собственной - солипсической.

Катастрофа символизма совершилась в тишине, - хотя при поднятом занавесе. Ослепительные «венки сонетов» засыпали сцену. Одна за другой кончали самоубийством мечты о мифе, о трагедии, о великом эпосе, о великой в простоте своей лирике. Из «слепительного да» обратно выявлялось «непримиримое нет». Символ стал талисманом, и обладающих им нашлось несметное количество. Смысл этой катастрофы был многозначителен. Значила она ни больше ни меньше как то, что символизм не был выразителем духа России, - тот, по крайней мере, символизм, который был методом наших символистов. Ни «Дионис» Вячеслава Иванова, ни «телеграфист» Андрея Белого, ни пресловутая «тройка» Блока не оказались имеющими общую с Россией меру.

Искупителем символизма явился бы Николай Клюев, но он не символист. Клюев хранит в себе народное отношение к слову как к незыблемой твердыне, как к Алмазу Непорочному Ему и в голову не могло бы прийти, что «слова - хамелеоны»: поставить в песню слово незначащее, шаткое да валкое, ему показалось бы преступлением; сплести слова между собою не очень тесно, да с причудами, не с такою прочностью и простотой, как бревна сруба, для него невозможно. Вздох облегчения пронесся от его книг. Вяло отнесся к нему символизм. Радостно приветствовал его акмеизм...

Новый век влил новую кровь в поэзию русскую. Начало второго десятилетия - как раз та фаза века, когда впервые намечаются черты его будущего лика. Некоторые черты новейшей поэзии уже определились, особенно в противоположении предыдущему периоду. Между многочисленными книгами этой новой поэзии было несколько интересных; среди немалого количества кружков выделился «Цех поэтов». Газетные критики уже в самом названии этом подметили противопоставление прямых поэтических задач - оракульским, жреческим и иным. Но не заметила критика, что эта скромность, прежде всего, обусловлена тем, что Цех, принимая на себя культуру стиха, вместе с тем принял все бремя, всю тяжесть неисполненных задач предыдущего поколения поэтов. Непреклонно отвергая все, что наросло на поэзии от методологических увлечений, Цех полностью признал высоко поставленный именно символистами идеал поэта. Цех приступил к работе без всяких предвзятых теорий. К концу первого года выкристаллизовались уже выразимые точно тезы.

Резко очерченные индивидуальности представляются Цеху большой ценностью; в этом смысле традиция не прервана. Тем глубже кажется единство некоторых основных линий мироощущения. Эти линии приблизительно названы двумя словами: акмеизм и адамизм. Борьба между акмеизмом и символизмом, если это борьба, а не занятие покинутой крепости, есть, прежде всего, борьба за этот мир, звучащий, красочный, имеющий формы, вес и время, за нашу планету Землю. Символизм, в конце концов, заполнив мир «соответствиями», обратил его в фантом, важный лишь постольку, поскольку он сквозит и просвечивает иными мирами, и умалил его высокую самоценность. У акмеистов роза опять стала хороша сама по себе, своими лепестками, запахом и цветом, а не своими мыслимыми подобиями с мистической любовью или чем-нибудь еще. Звезда Маир, если она есть, прекрасна на своем месте, а не как невесомая точка опоры невесомой мечты. Тройка удала и хороша своими бубенцами, ямщиком и конями, а не притянутой под ее покров политикой. И не только роза, звезда Маир, тройка - хороши, т. е. не только хорошо все уже давно прекрасное, но и уродство может быть прекрасно. После всех «неприятий» мир бесповоротно принят акмеизмом, во всей совокупности красот и безобразий. Отныне безобразно только то, что безобразно, что недовоплощено, что завяло между бытием и небытием.

Первым этапом выявления этой любви к миру была экзотика. Как бы вновь сотворенные, в поэзию хлынули звери; слоны, жирафы, львы, попугаи с Антильских островов наполняли ранние стихи Н. Гумилева. Тогда нельзя было еще думать, что это уже идет Адам. Но мало-помалу стали находить себе выражение и адамистические ощущения.

Знаменательной в этом смысле является книга М. Зенкевича «Дикая Порфира». С юношеской зоркостью он вновь и вновь увидел нерасторжимое единство земли и человека, в остывающей планете он увидел изрытое струпьями тело Иова, и в теле человеческом - железо земли. Сняв наслоения тысячелетних культур, он понял себя как «зверя», «лишенного и когтей и шерсти», и не менее «радостным миром» представился ему микрокосм человеческого тела, чем микрокосм остывающих и вспыхивающих солнц. Махайродусы и ящеры - доисторическая жизнь Земли - пленили его воображение; ожили камни и металлы, во всем он понял «скрытое единство живой души, тупого вещества».

Но этот новый Адам пришел не на шестой день творения в нетронутый и девственный мир, а в русскую современность. Он и здесь огляделся тем же ясным, зорким оком, принял все, что увидел, и пропел жизни и миру аллилуйя. «И майор, и поп, и землемер», «женщина веснушчатая», и шахтер, который «залихватски жарит на гармошке», и «слезливая старуха-гадалка» - все вошло в любовный взор Адама... Владимир Нарбут, выпустивший сначала книжку стихов, в которой предметов и вещей было больше, чем образов, во второй книжке («Аллилуйа») является поэтом, осмысленно и непреклонно возлюбившим землю. Описывая украинский мелкопоместный быт, уродство маленьких уютов, он не является простым реалистом, как могло бы показаться взгляду, легкому па сравнения, в победителях ищущему побежденных. От реалиста Владимира Нарбута отличает присутствие того химического синтеза, сплавляющего явление с поэтом, который и сниться никакому, даже самому хорошему, реалисту не может. Этот синтез дает совсем другую природу всем вещам, которых коснулся поэт. Горшки, коряги и макитры в поэзии, например, Ивана Никитина, совсем не те, что в поэзии Владимира Нарбута. Горшки Никитина существовали не хуже и до того, как он написал о них стихи. Горшки Нарбута рождаются впервые, когда он пишет своего «Горшечника», как невиданные доселе, но отныне реальные явления. Оттого же нежить всякая у Нарбута так жива, и в такой же полной воплощенности входит в рай новой поэзии, как и звери Гумилева, как человек Зенкевича.

Новый Адам не был бы самим собой и изменил бы своей задаче - опять назвать имена мира и тем вызвать всю тварь из влажного сумрака в прозрачный воздух, - если бы он, после зверей Африки и образов русской провинции, не увидел и человека, рожденного современной русской культурой. О, какой это истонченный, изломанный, изогнувшийся человек! Адам, как истинный художник, понял, что здесь он должен уступить место Еве. Женская рука, женское чутье, женский взор здесь более уместны... Лирика Анны Ахматовой остроумно и нежно подошла к этой задаче, достаточно трудной. О «Вечере» много писали. Многим сразу стали дорогими изящная печаль, нелживость и бесхитростность этой книги. Но мало кто заметил, что пессимизм «Вечера» - акмеистичен, что «называя» уродцев неврастении II всякой иной тоски. Анна Ахматова в несчастных этих зверенышах любит не то, что искалечено в них, а то, что осталось от Адама, ликующего в раю своем. Эти «остатки» она ласкает в поэзии своей рукой почти мастера.

Труднее всего было проложить новый путь к лирике, к эпосу дорога не так была засорена, но к лирике безупречных слов надо было пробиваться. Не оттого ли и называлась юношеская книга Н. Гумилева «Путь конквистадоров».

Действительно, надо было иметь много отваги и бескорыстной любви к будущему, чтобы в то время, когда расцвета своего достигла лиро-магическая поэзия, исповедать и в лирике завет Теофиля Готье:

Созданье тем прекрасней,

Чем взятый материал

Бесстрастней! –

Стих, мрамор иль металл.

Как новый и бесстрашный архитектор, Н. Гумилев решил употреблять в поэзии только «бесстрастный материал». В этом решении тем большая видна дерзость, что по характеру своей поэзии Н. Гумилев скорее всего лирик, - музыка Верлена, магия Блока, - вот какие первоклассные твердыни он не побоялся атаковать из любви к беспристрастию. Во всяком случае, путь к новой лирике и к ничем не ограничиваемым темам открыт.

Итак, это просто-напросто Парнас - новые Адамы, - скажут нам любители «кругов» в истории. Нет, это не Парнас. Адам не ювелир, и он не в чарах вечности. Если Леконт де Лиль и полюбился Зенкевичу, то - «Сном Ягуара». Если Гумилеву и дорог холод в красоте, то это холод Теофиля Готье, а не парнасцев. А уж какие же парнасцы Нарбут или Ахматова?

Нет, просто с новым веком пришло новое ощущение жизни и искусства. Стало ясно, что символизм не есть состояние равновесия, а потому возможен только для отдельных частей произведения искусства, а не для созданий в целом. Новые поэты не парнасцы, потому что им не дорога сама отвлеченная вечность. Они и не импрессионисты, потому что каждое рядовое мгновение не является для них художественной самоцелью. Они не символисты, потому что не ищут в каждом мгновении просвета в вечность. Они акмеисты, потому что они берут в искусство те мгновения, которые могут быть вечными.

Осип Мандельштам

УТРО АКМЕИЗМА

При огромном эмоциональном волнении, связанном с произведениями искусства, желательно, чтобы разговоры об искусстве отличались величайшей сдержанностью. Для огромного большинства произведение искусства соблазнительно, лишь поскольку в нем просвечивает мироощущение художника. Между тем мироощущение для художника орудие и средство, как молоток в руках каменщика, и единственно реальное - это само произведение.

Существовать - высшее самолюбие художника. Он не хочет другого рая, кроме бытия, и когда ему говорят о действительности, он только горько усмехается, потому что знает бесконечно более убедительную действительность искусства. Зрелище математика, не задумываясь возводящего в квадрат какое-нибудь десятизначное число, наполняет нас некоторым удивлением. Но слишком часто мы упускаем из виду, что поэт возводит явление в десятизначную степень, и скромная внешность произведения искусства нередко обманывает нас относительно чудовищно-уплотненной реальности, которой оно обладает.

Это реальность в поэзии - слово как таковое. Сейчас, например, излагая свою мысль по возможности в точной, но отнюдь не поэтической форме, я говорю, в сущности, сознанием» а не словом. Глухонемые отлично понимают друг друга, и железнодорожные семафоры выполняют весьма сложное назначение, не прибегая к помощи слова. Таким образом, если смысл считать содержанием, все остальное, что есть в слове, приходится считать простым механическим привеском, только затрудняющим быструю передачу мысли. Медленно рождалось «слово как таковое». Постепенно, один за другим, все элементы слова втягивались в понятие формы, только сознательный смысл, Логос, до сих пор ошибочно и произвольно почитается содержанием. От этого ненужного почета Логос только проигрывает. Логос требует только равноправия с другими элементами слова. Футурист, не справившись с сознательным смыслом как с материалом творчества, легкомысленно выбросил его за борт и, по существу, повторил грубую ошибку своих предшественников.

Для акмеистов сознательный смысл слова, Логос, такая же прекрасная форма, как музыка для символистов.

И, если у футуристов слово как таковое еще ползает на четвереньках, в акмеизме оно впервые принимает более достойное вертикальное положение и вступает в каменный век своего существования.

Острие акмеизма - не стилет и не жало декадентства. Акмеизм - для тех, кто обуянный духом строительства, не отказывается малодушно от своей тяжести, а радостно принимает ее, чтобы разбудить и использовать архитектурно спящие в ней силы. Зодчий говорит: я строю - значит, я прав. Сознание своей правоты нам дороже всего в поэзии, и, с презрением отбрасывая бирюльки футуристов, для которых нет высшего наслаждения, как зацепить вязальной спицей трудное слово, мы вводим готику в отношения слов, подобно тому как Себастьян Бах утвердил ее в музыке.

Какой безумец согласится строить, если он не верит в реальность материала, сопротивление которого он должен победить. Булыжник под руками зодчего превращается в субстанцию, и тот не рожден строительствовать, для кого звук долота, разбивающего камень, не есть метафизическое доказательство. Владимир Соловьев испытывал особый пророческий ужас перед, седыми финскими валунами1. Немое красноречие гранитной глыбы волновало его, как злое колдовство. Но камень Тютчева, что «с горы скатившись, лег в долине, сорвавшись сам собой иль был низвергнут мыслящей рукой»2, - есть слово. Голос материи в этом неожиданном паденье звучит как членораздельная речь. На этот вызов можно ответить только архитектурой. Акмеисты с благоговением поднимают таинственный тютчевский камень и кладут его в основу своего здания.

Камень как бы возжаждал иного бытия. Он сам обнаружил скрытую в нем потенциально способность динамики - как бы попросился в «крестовый свод» - участвовать в радостном взаимодействии себе подобных.

Символисты были плохими домоседами, они любили путешествия, но им было плохо, не по себе в клети своего организма и в той мировой клети, которую с помощью своих категорий построил Кант. Для того, чтобы успешно строить, первое условие - искренний пиетет к трем измерениям пространства - смотреть на них не как на обузу и на несчастную случайность, а как на богом данный дворец. В самом деле: что вы скажете о неблагодарном госте, который живет за счет хозяина, пользуется его гостеприимством, а между тем в душе презирает его и только и думает о том, как бы его перехитрить. Строить можно только во имя «трех измеренией», так как они есть условие всякого зодчества. Вот почему архитектор должен быть хорошим домоседом, а символисты были плохими зодчими. Строить - значит бороться с пустотой, гипнотизировать пространство. Хорошая стрела готической колокольни - злая, потому что весь ее смысл - уколоть небо, попрекнуть его тем, что оно пусто.

Своеобразие человека, то, что делает его особью, подразумевается нами и входит в гораздо более значительное понятие организма. Любовь к организму и организации акмеисты разделяют с физиологически-гениальным средневековьем. В погоне за утонченностью XIX век потерял секрет настоящей сложности. То, что в XIII веке казалось логическим развитием понятия организма - готический собор, - ныне эстетически действует как чудовищное. Notre Dame есть праздник физиологии, ее дионисийский разгул. Мы не хотим развлекать себя прогулкой в «лесу символов», потому что у нас есть более девственный, более дремучий лес - божественная физиология, бесконечная сложность нашего темного организма.

Средневековье, определяя по-своему удельный вес человека, чувствовало и признавало его за каждым, совершенно независимо от его заслуг. Титул мэтра применялся охотно и без колебаний. Самый скромный ремесленник, самый последний клерк владел тайной солидной важности, благочестивого достоинства, столь характерного для этой эпохи. Да, Европа прошла сквозь лабиринт ажурно-тонкой культуры, когда абстрактное бытие, ничем не прикрашенное личное существование ценилось как подвиг. Отсюда аристократическая интимность, связующая всех людей, столь чуждая по духу «равенству и братству» Великой Революции. Нет равенства, нет соперничества, есть сообщничество сущих в заговоре против пустоты и небытия.

Любите существование вещи больше самой вещи и свое бытие больше самих себя - вот высшая заповедь акмеизма.

А = А: какая прекрасная поэтическая тема. Символизм томился, скучал законом тождества, акмеизм делает его своим лозунгом и предлагает его вместо сомнительного a realibus ad realiora3. Способность удивляться - главная добродетель поэта. Но как же не удивиться тогда плодотворнейшему из законов - закону тождества? Кто проникся благоговейным удивлением перед этим законом - тот несомненный поэт. Таким образом, признав суверенитет закона тождества, поэзия получает в пожизненное ленное обладание все сущее без условий и ограничений. Логика есть царство неожиданности. Мыслить логически значит непрерывно удивляться. Мы полюбили музыку доказательства. Логическая связь - для нас не песенка о чижике, а симфония с органом и пением, такая трудная и вдохновенная, что дирижеру приходится напрягать все свои способности, чтобы сдержать исполнителей в повиновении.

Как убедительна музыка Баха! Какая мощь доказательства! Доказывать и доказывать без конца: принимать в искусстве что-нибудь на веру недостойно художника, легко и скучно...

Мы не летаем, мы поднимаемся только на те башни, какие сами можем построить.

Средневековье дорого нам потому, что обладало в высокой степени чувством граней и перегородок. Оно никогда не смешивало различных планов и к потустороннему относилось с огромной сдержанностью. Благородная смесь рассудочности и мистики и ощущение мира как живого равновесия роднит нас с этой эпохой и побуждает черпать силы в произведениях, возникших на романской почве около 1200 года. Будем же доказывать свою правоту так, чтобы в ответ нам содрогалась вся цепь причин и следствий от альфы до омеги, научимся носить «легче и вольнее подвижные оковы бытия»4.